Он во времени почти совпал с Ницше — родившись на несколько лет позже, умер с ним в один год, в августе 1900-го, — но если германский провозвестник сверхчеловека последнее десятилетие провёл в безумии, то наш мыслитель оставался ясен и деятелен до последнего часа. Сын крупнейшего русского историка, выросший в напряжённой интеллектуальной среде Москвы, он в семь лет, гуляя у церкви, пережил первое видение прекрасной Девы — то, что позже опишет в стихах «Три свидания». Подростком он отдал четыре года моде на нигилизм и материализм, а в шестнадцать, прочтя Спинозу, вернулся к вере и к Церкви, поняв, что языком новой философии можно изложить само христианство.
Уже в двадцать один год он защитил магистерскую диссертацию «Кризис западной философии», направленную против позитивистов, а к двадцати семи стал доктором с работой «Критика отвлечённых начал». Отвлечёнными он звал любые начала, оторванные от целого: голый разум без веры, голый опыт без разума. Им он противопоставил цельное знание — синтез науки, философии и религии, в котором философия служанка не социальных интересов, как у материалистов, а высшей, богословской цели. Это был ответ марксизму на его же поле: не отвергнуть жажду совершенного устройства жизни, а перенести её основание с земли на абсолютное.
Основная его интуиция — всеединство: единство человека, всего человечества и человека с Богом. Здесь он наследует античной традиции — умному космосу Платона и созерцанию Единого у Плотина, — но мыслит человечество как единый, действительный организм, субъект истории, где нет разницы между народами, верами и цветами кожи. Отсюда и его удивительная открытость: с теплотой он писал об исламе и иудаизме, и в день его кончины поминальные службы творили даже в синагогах.
Сердцевина его построения — учение о двух абсолютах: сверхсущем Боге и становящемся абсолютном, мире. Бог как бы полагает себя в ином, и единое рассыпается во множество — мир оказывается зеркалом, разбитым на миллиарды осколков, что враждуют друг с другом. Зло он понимал не как вину человеческой свободы, а как объективный распад, хаос за которым всё же стоит готовый космос, как картинка на крышке от рассыпанной мозаики. И тогда задача человека — собрать мир так, как он собран в Боге; задача философа — показать людям эту целостную картину.
Носительница этой собирающей силы — София, Премудрость Божия, душа мира, «великое царственное женственное существо», принимающее в себя Бога, как невеста жениха. Центральным и совершенным её явлением был для него Христос, а богочеловечество — не один лишь Богочеловек, но длящееся, исторически развёртывающееся взаимодействие Бога и человека. В этом развитии духа слышны Шеллинг и Гегель, у которых он взял и идею интуитивного созерцания абсолюта: Бога нельзя доказать логически, как нельзя доказать и бытие сидящего рядом, — Его удостоверяет внутренняя интуиция, доступная любому, не только учёному.
В девяностые, изверившись и в собственных горделивых мечтах о вселенской теократии, и в личных привязанностях, он пишет «Оправдание добра» — против Ницше. Здесь его смелая мысль: добро не выбирают, к нему человек влечётся самим естеством, оно детерминирует волю всей бесконечностью своего содержания; свобода остаётся лишь в отказе от добра, в срыве во зло. А в «Смысле любви» он показывает, что любовь — не ради продолжения рода, но путь к преодолению смерти и восстановлению цельного человека, единства мужского и женского, идеализирующего другого до причастия всеединству.
В последний год, ужаснувшись карикатуре, в какую обращали его софийные прозрения, он завершает «Три разговора» с пророческой «Повестью об антихристе» — горьким взглядом на грядущую катастрофу века, в который сам он не вступил. Так и стоит он на пороге: отец русской религиозной философии, чьими вопросами о всеединстве, цельном знании и Премудрости будет жить вся мысль за ним — Бердяев, Франк и те, кто не миновал его ни в согласии, ни в споре.