В пёстром многоголосии Кватроченто, когда Италия жадно собирала вывезенные из гибнущей Византии греческие рукописи и заново училась читать древних, обозначились две дороги. Одна вела к античности ради того, чтобы отодвинуть христианство в тень, — по ней пошёл блестящий филолог-скептик. Другая возвращалась к мудрости греков ради того, чтобы углубить и заново зажечь христианскую мысль. Самым проникновенным путником этой второй дороги стал Николай Кузанский — немец по рождению, епископ и кардинал, всем существом вросший в итальянскую учёность нового века.
Чтобы понять его, надо помнить простую вещь: Возрождение немыслимо без Средневековья. Ренессанс — это не голое воскрешение язычества, а возрождение античности, оплодотворённой веками христианского размышления о Боге, о творении, о человеке как образе Божием. Кузанский берёт древнее наследие — прежде всего апофатическое богословие Дионисия Ареопагита, наследника великой неоплатонической традиции, идущей от Платона и Плотина, — и заново перечитывает его уже в категориях своего времени, на свежем воздухе наступающей эпохи.
Главная его книга носит ошеломляюще честное имя — «Об учёном незнании»; к ней он прибавил небольшую «Апологию учёного незнания». Само название — целая программа. Бог не схватывается рассудком, не укладывается в силлогизм, не доказывается, как доказывали Фома Аквинский и логики схоластики. К Нему ведёт иной путь — через отрицание рационального, через признание границ ума, через иррациональное восхождение, в котором незнание оказывается выше самоуверенного знания.
И вот что поразительно: этот мистический порыв соединяется у Кузанского с холодной точностью числа. Восхождение к Богу через тьму непостижимого он сплетает с жёстким, чётким математическим расчётом, с геометрическими образами и математическими категориями. Мистик и счётчик уживаются в одном человеке — и это не противоречие, а примета новой эпохи, в которой как раз начинает пробуждаться наука. Богомыслие и зарождающееся естествознание здесь ещё дышат одним воздухом.
Сердцевину его метода схватывает один образ — свёртывание ума. Ум знает многое, он раскинут вширь, охватывает бесчисленные вещи мира. Но чтобы прикоснуться к Богу, его надо свернуть, собрать, стянуть в одну точку, отрешившись от пестроты познанного. А познав, ум снова надо развернуть — чтобы вернуться в мир и жить в нём осмысленно. Дыхание мысли — вдох к Единому и выдох к творению.
И за всем этим стоит то, что станет нервом всего Возрождения, — свобода. У Кузанского путь к Богу есть свободный поиск: человек свободен, он не понукаемая вещь, а тот, кто сам, своей волей, восходит к истине. Учёное незнание не унижает человека, а возвышает — оно делает его взыскующим, дерзающим, стоящим перед бесконечным лицом к лицу.
В этом и значение фигуры Кузанского. Он встал на стыке двух миров — уходящего Средневековья с его сосредоточенностью на божественном и нарождающегося Нового времени с его жаждой меры, числа и свободного исследования, — и не разорвал их, а связал. Его «учёное незнание» — мост, по которому христианская мистика выходит навстречу будущей науке, не теряя при этом высоты. И когда позднее мысль о бесконечности мира зазвучит у Джордано Бруно, в ней отзовётся именно это смиренное и дерзновенное знание о собственном незнании.