На дальних подступах к расцвету XIII века стоят два нехристианских мыслителя, оба родившиеся в Кордове и оба глубоко изучившие наследие Аристотеля — не в европейских переводах, а по-гречески и по-арабски. Один из них — иудейский философ, проживший большую часть жизни в Палестине и Египте. Это Моисей Маймонид, ум, чьё влияние на последующую европейскую мысль оказалось весьма заметным.
Цель человеческой жизни он полагал в подражании Богу. Опираясь на строгую философскую выучку, он стремился согласовать учение великого грека с верой отцов — задача, которая в те века казалась естественной: считалось, что само бытие Божие доказуемо средствами разума, без всякого откровения.
Но та же выучка вела его к выводам смелым и тревожным. Вслед за философской традицией он подвергал сомнению посмертное существование личности: бессмертен, рассуждал он, лишь ум, который восходит к божественной полноте и сливается с нею, тогда как человек как отдельная индивидуальность принадлежит времени и уходит вместе с телом. Эти заключения вызывали серьёзные сомнения в ортодоксии — и среди иудеев, и среди мусульман, и среди христиан.
И всё же в одном важном пункте он расходился со своим знаменитым современником, прославленным толкователем Аристотеля. Тот, чтобы сохранить всевластие Бога, отрицал самую возможность случая. Маймонид же утверждал, что в мире есть место случаю: Бог не помышляет о каждом падающем листе и о каждой гибнущей мошке. Но человек как богоподобное существо всецело зависит от Бога, и Бог судит его за движение воли, а не за внешние действия, которых тот не может совершить без воли Божьей. В этом он близок Пьеру Абеляру, тоже искавшему меру человеческой ответственности в самом расположении воли.
Эти жёсткие, перпендикулярные привычному благочестию выводы нельзя было обойти молчанием. На них предстояло отвечать великим мыслителям следующего поколения — и прежде всего Фоме Аквинскому, который выстроит своё учение, проходя путём разума до конца, а затем уже призывая на помощь веру.
Значение Маймонида в том, что он стал одним из мостов, по которым строгая мысль античности входила в христианскую Европу. Сама дерзость его согласований — попытка свести Писание и философию в единую картину — заставляла других мыслить точнее, искать, где проходит граница между тем, что доказуемо разумом, и тем, что открывается лишь вере. Так чужая по исповеданию мудрость стала закваской для будущих споров, в которых рождалось европейское понимание человека.